— Ай-яй-яй! — БАБа колобка корит. — Это что же получается! Ты обещал нам свободу и все такое, а сам вона что в родном лесу устраиваешь?! При тебе ж хуже стало, чем при Морозе!
— Ничем не могу помочь, — колобок отвечает. — Народная воля. Народ видит во мне исполнителя своих заветных чаяний. И ты, БАБка, в мои дела не лезь, а то у меня тут волк похаживает и медведь порыкивает — на всякий случай.
БАБа в первый момент от такой наглости просто обалдела:
— Да ты что несешь-то! Да ты вспомни, чей ты есть!
— Русский, народный, — колобок говорит.
— А мука в тебе чья? Моя ведь мука-то!
— И мука народная. Она тебе досталась в результате незаконного передела собственности.
— А яйца! Яйца в тебе чьи!
— А-а-а, — колобок говорит. — То-то мне давно казалось, что у тебя нетрудовые доходы. Надоел мне твой треп: беги, мышка, посмотри, что там за яйца!
Мышка побежала, хвостиком махнула, все золотые яйца побились, а курочка Ряба в испуге закудахтала на весь лес: «Произвол! Произвол!» — и убежала из телевизора.
— Ну вот что, — колобок говорит. — Вызываю тебя на допрос. Либо ты сдаешь все яйца и курочку вместе с телевизором, и тогда я тебя, может быть, отпускаю. Либо ты занимаешь антинародную позицию, и тогда я действую по усмотрению…
— Что-то эти яйца тебя вполне устраивали, когда я тебя из них лепила! — БАБа ехидничает.
— Да нешто ты меня лепила? — простодушно колобок удивляется. — А по-моему, я был всегда! Давай хоть медведя спросим. Медведь, ты, кажется, есть хотел? Так вот, скажи: всегда я был или нет?
— Всегда, всегда! — зарычал медведь. — Как сейчас помню: меня еще не было, а ты уже был!
— Был, был! — волк вторит. — Не может быть, чтоб ты его лепила, старая карга! Ты только кровь народную можешь пить, а не колобков лепить!
Поняла старуха, что осталась она у разбитого корыта, собрала вещички, сделала заявление для прессы и побежала за тридевять земель. «Докатился, — думает. — Да и мы, старые дураки, хороши».
Сидят дед и БАБа в Лондоне у разбитого корыта, плетут свою пряжу, забрасывают дырявый невод и ведут меж собою грустный разговор:
— Дед! А дед!
— Ну чего тебе, дура?
— Дед! А давай еще одного наследничка слепим! Чтоб он колобка-то прогнал, слышь-ка!
— Да из чего ж мы его слепим?
— Да вот хоть из корыта! Дунем, плюнем — вдруг чего получится?
— Получилось уж три раза, спасибо тебе большое…
— Да ладно, давай! Делать-то все одно нечего! Лондон же кругом — телевизор отобрали, рыбку тоже…
— Ну давай, — кряхтит дед. — Раз-два… взяли!
Дуют, плюют в корыто, кругом бегают… Рядом курочка носится общипанная, квохчет, старается… Кричат заклинания, призывают духов, скребут по сусекам — делают нового наследничка.
И невдомек им, старым, что наследничек на то и наследничек, чтобы урождаться в них — добра не помнить, зло преувеличивать, зверей пугать, о будущем не думать… Невдомек им, бедным, сидящим у разбитого корыта, у самого синего моря, — что для пользы дела наследничек должен быть не ихний.
Но этого они, старые и глупые, не поймут никогда.
Посвящается Совету Европы
Шмидты и Кузнецовы жили в двух соседних квартирах: Шмидты — в четырехкомнатной квартире с евроремонтом и двумя туалетами, Кузнецовы — в многонациональной коммуналке с вечной очередью в сортир, который язык не поворачивался назвать гордым словом «туалет». Кузнецовы были многочисленны, бедны и горды. Со Шмидтами они с сорок девятого года пребывали в состоянии холодной войны, настраивали против них жильцов всего дома и делали мелкие пакости. Несколько раз в году они собирались под окнами Шмидтов, разворачивали транспаранты и проводили митинги с осуждением их внутренней жизни. Если же собаке Шмидтов случалось неосторожно забежать по своей надобности на газон, который Кузнецовы считали своей исконной территорией, они собачку арестовывали и отдавали только в обмен на хомяка. Кузнецовские дети очень любили хомяков, но хомяки этой любви долго не выдерживали и дохли, — тогда приходилось опять арестовывать собачку.
Своих детей Кузнецовы не любили. Дети были слишком многочисленны и с определенного возраста начинали задавать вопросы — «Отчего вода мокрая», «Отчего папка пьет» и «Отчего мы лучше всех». Первый вопрос вызывал у главы семейства снисходительное раздражение, второй провоцировал на крик, а ответом на третий неизменно служила порка, причем кузнецовские дети визжали на весь этаж. Те из них, кто после порки так и не прозревал всего величия родной квартиры, отправлялись в ссылку в сортир или чулан. Сердобольные Шмидты вступались за малюток и требовали прекратить истязания, на что Кузнецовы рявкали, что это вмешательство в их внутренние дела и что пожили бы они сами с таким отродьем. Некоторая часть беспрерывно плодившегося отродья в конце концов стала просить у соседей политического убежища. Других — которых Кузнецовы совсем было заморили голодом в тесной кладовке — удавалось выменять на хомяков и тем спасти.
Кузнецов-отец, напившись, любил прохаживаться под шмидтовскими окнами и покрикивать:
— Вас — сколько-то там! Нас — совершенно до фига! Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы мы! Да, азиаты мы с раскосыми и жадными, этими, как их!
Шмидты испуганно поеживались под своими одеялами. У Шмидтов было все и при этом никакой духовности. У Кузнецовых не было ничего, зато от духовности их стонал весь подъезд. Шмидты ели двумя ножами и пятью вилками каждый, ходили отутюженные и главу семьи выбирали голосованием. Правда, в шестьдесят восьмом их дети немного побуянили под электрогитары, повтыкали спички в потолок и даже несколько раз совокупились на лестнице под портретом Че Гевары, но подозрительно быстро остепенились и вернулись к нормальной карьере. И вообще все это было сущими игрушками по сравнению с тем, как Кузнецовы в том же шестьдесят восьмом году пустили из кухни газ в одну из коммунальных комнат, где читали журнал «Чешское фото», вместо водки пили пиво и формировали себе перед зеркалом человеческое лицо.